Беседы о людях науки


(Окончание. Начало в №43,45,46.)

Е.М. О чем бы вы еще спросили себя на моем месте?

Г.Г. Ну, как же? О том, что новенького в вашей творческой лаборатории?

Е.М. Ага, это вы себя спросили! Так что читателям не придется упрекать меня за банальный вопрос типа "над чем сейчас работаете"? А если серьезно, какие задачи вы ставили перед собой во время этого приезда в Москву и что собираетесь делать дальше?

Г.Г. Сейчас занимаюсь темой "вокруг Ландау". Условное название этого проекта "Советская жизнь Льва Ландау и его друзей". То есть здесь главный упор на социальную жизнь науки. Но, поскольку люди науки без науки невозможны, то все это присутствует. Особенно меня интригует такая тема, как стиль личности. Стиль личности проявляется и в науке - это неповторимое своеобразие исследователя. И разные стили очень интересно дополняют друг друга. Даже если сам Ландау, как известно, был ярким приверженцем одного стиля, который он считал правильным, нужным, а все остальные, в лучшем случае, - неправильными. А в худшем случае... Он был очень резким. Но и очень честным - себя включал лишь во второй с половиной класс физиков. А честность - категория моральная... Как она проявлялась в науке и в жизни? Ведь человек науки мог быть, можно сказать, куплен советской властью, теми условиями, которые власть предоставляла для занятий наукой. За счет рабочих и крестьян, скажем. Вот ведь и его - Ландау - Наркомпрос отправил в командировку в Европу, только потом поддержанную Рокфеллеровской стипендией, и растянувшуюся на полтора года. Это фактически был важнейший его университет. Общение с Бором, с Паули, причем общение активное, там же принесшее плоды в виде первых замечательных результатов. Думаю, что Ландау как человек честный, даже слишком честный, по-детски, подростково-честный и в общем очень моральный, считал: правительство, народ отправили меня учиться на свои народные деньги. И это было мощным фактором, поддерживавшим его просоветский пыл. Пока не грянули события, которые его заставили пересмотреть такое отношение... Вот, под таким углом смотреть на его эволюцию социальную, на его поведение в науке, на то, почему у тех, кто его лично знал и кто с ним долго общался, осталось обожание, иногда даже неправдоподобное, а у тех, кто отстоял на несколько шагов от него или знал лишь понаслышке, "поначитке" - порой полное неприятие, чуть ли не отвращение. Понять и объяснить этот парадокс - моя нынешняя задача.

Е.М. А есть у вас что-то, чего вы не можете? Чего-то не можете достать, чего-то не можете увидеть, кого-то не можете встретить? Прочесть? То, до чего не можете дотянуться?

Г.Г. Ну конечно. В истории это сплошь и рядом. Во-первых, архивный поиск. Сколько раз так было: ставлю себе задачу - найти то-то. Приходишь в архив. И находишь совсем другое, а то что искал, еще на десяток лет остается занозой-загадкой... Я стал заниматься биографией Бронштейна, когда понял, что это он первым глубоко осознал проблему квантовой гравитации. Почему именно он. Да еще в 1935-м. И почему никто не знает? Как это могло получиться? Это же очень поучительно и важно. Я стал вникать, почему, что им двигало, как складывалась эта история. И конечно, когда речь идет о судьбе человека, погибшего в тридцать лет в нашем 1937-м году, это все очень социально. Я понимал, что в то - советское - время материал был, что называется, не для печати. И вдруг, как будто специально для меня, партия и правительство объявили перестройку и гласность, и моя тема стала вдруг на редкость горячей и, как бы сейчас сказали, "продаваемой". И тогда именно я открыл для себя возможность и совершенную необходимость "устной истории". Понял, что это некий род экспериментальной истории науки. Но это касается лишь относительно недавней истории.

Такой замечательной возможностью я часто пользуюсь. Вот, скажем, сейчас живу в Бостоне и общаюсь с Ласло Тиссой. Он на год старше Ландау, ему, значит, сейчас 98 годиков. Но Бог позволил ему сохранить ясный ум. Совершенно замечательный свидетель. Он уехал из России в 37-м году, пробыл два года аспирантом в Харькове у Ландау, и никогда больше в Россию не возвращался и Ландау больше никогда не видел.

Или вот эта, хозяйка милая моя, Зинаида Ивановна (вдова Лифшица, у которой остановился Горелик во время своего приезда в Москву в доме на территории ИФП, построенном П.Л.Капицей в 30-е годы для сотрудников его лаборатории-института по образцу кавэндишевских даун-таунов, с отдельными двухэтажными квартирами, каминами и красивыми лестницами. Обстановка этой квартиры погружала в те романтические и одновременно драматические времена, которые Горелик пытается воссоздать в своих книгах Е.М.). Она очень непретенциозна, что называется, и не считает себя историческим деятелем и смущается, когда я ей говорю, как важны ее рассказы о Ландау, которого она знала просто как друга своего мужа, с которым они ездили в отпуска, в горы ходили и так далее, - который был для нее очень милым знакомым. Она первая, кто решился обсудить и защитить странные и пугающие многих взгляды Ландау на любовь и брак.

В сборнике воспоминаний о Ландау 88-го года, где все писали о физике, в основном, она рассказала об этих его взглядах, хотя и не принимая их, но понимая и объясняя чистоту его позиций. И она мне очень помогает как раз тем, что рассказывает о разных мелочах, о штрихах. А из этих штрихов только и возникает образ. В начале 50-х она была библиотекарем в Институте физпроблем, и ее пытались завербовать в сексоты. Как это было и как она отказалась? Я ее спросил, не было ли страшно. Она ответила:

"Нет, почему-то не было страшно. Я знаю, что такое страх. Вот, когда эвакуировали из Ленинграда, наш эшелон застрял на станции, я видела в окне море вагонов, и началась бомбардировка. Во рту пересохло, коленки подгибаются... Вот это был страх. А тут не было!"

Ее уволили, сказав, что библиотекарь отныне должен быть засекреченным, а у нее что-то не засекречивается. Когда Капица вернулся, она начала работать в редакции ЖЭТФ. Для нее мои герои, мои персонажи Капица, Ландау, Евгений Львович Фейнберг - просто близкие люди. А для меня это замечательная возможность почувствовать их такими. И я азартно этой возможностью пользуюсь.

Ну и у вас в Дубне... Франк, Замятнин, Мещеряков... Это были совершенно незабываемые встречи... Мне иногда немного жаль, что в жанре истории науки надо проявлять некую сдержанность, личные эмоции отходят на второй план... Отвожу душу только в журнале "Знание - сила"...

Е.М. А надо ли?! Я понимаю, что если вы ориентируетесь на научную публику - то да, это мне хорошо знакомо, об этом еще Данин в известном вам интервью объяснял мне, что книги об ученых-современниках писать очень трудно, потому что вокруг их идей все еще сшибаются копья... Но читают-то ваши книги и люди, не погруженные в науку, которым больше интересно другое, и, может, через "драмы идей - драмы людей", как любил повторять Даниил Семенович, они начинают понимать и ценить науку...

Г.Г. Я с вами совершенно солидарен, для меня эмоциональная составляющая науки и научного поиска - важнейший элемент. Есть только фактор, который побуждает к сдержанности. Когда вместо четкой аргументации вдруг начинаешь сбиваться на свои эмоции, то у читателя возникает сомнение: что-то здесь не так, больно пылко... Как найти баланс, чтобы ответить на простой, вроде, вопрос - а что их в науку так тянет-то? Почему это так интересно? Вот я себе представляю, что для жены Ландау, для Коры, это была неразрешимая загадка: Почему он с этим Женькой Лифшицем времени проводит больше, чем со мной?

Конечно, по-настоящему, полностью, это объяснить невозможно. Это может понять только тот, кто уже там. Но тому, кто не там, я думаю, все-таки можно помочь понять то, что трудно представить. Словами известного афоризма Ландау о науке 20-го века. Я сам когда-то на это попался - благодаря книге Данина "Неизбежность странного мира". Не помню сейчас, чем именно она подцепила меня. Какое-то пронзительное ощущение этого "странного" мира, где есть истина, есть поиск истины, и драматизм этого поиска... Что там, внутри атома... Данину это блестяще удавалось. Отчасти причина в том, что он физик по образованию.

Надеюсь, и мне в изысканиях по истории науки помогает то, что когда-то вкусил от этого дела. Поэтому и к ошибкам-заблуждениям относишься уже с уважением. А как только слышишь юбилейное славословие - все умирает! Драматизм возникает только когда ты знаешь, например, что когда Бор покушался на закон сохранения энергии, он был прав, у него были основания. Да. Эта гипотеза рухнула, потому что появились другие еще более серьезные основания. Вот это ощущение живого дела, я очень стараюсь передать, и понять прежде всего.

Беседу вел Евгений Молчанов

Вместо послесловия


Лет десять назад, можно сказать, на пике нашего с Геннадием Гореликом творческого взаимодействия, у нас состоялась запомнившаяся мне беседа. Разговор шел об упадке общественного интереса к науке, о разочаровании в ее возможностях и даже росте недоверия к ней, о сворачивании государственной поддержки научно-популярной прессы и ее весьма туманном будущем.

Геннадий Ефимович на тот момент ясно сформулировал свое представление о проблеме: "Популяризация - способ объяснить обществу, зачем ему нужна наука". Кто же наиболее заинтересован в этом объяснении? - "Ученые".

Увы, ученые не всегда хотят, а когда хотят, не всегда могут говорить о науке так, чтобы быть услышанными и понятыми. Мне вспомнились слова Эйнштейна о том, что хуже всех о рождении новой научной идеи рассказывает ее автор и что историки науки способны глубже проникнуть в процесс размышлений ученого, чем он сам.

Геннадий Горелик - историк науки, взявший на себя еще и весьма нелегкий руд ее популяризации. В каком-то отношении он продолжил данинскую традицию, добавив к ней сильную социальную составляющую. "отдуваться" ему приходится и за ученых, и за журналистов. Я очень рад, что в круг его творческих интересов оказалась вовлеченной Дубна с ее обитателями.

На мой взгляд, когда наука предстает через устремления своих творцов, через перипетии их судеб, мотивы их действий, их поступки в сложных жизненных обстоятельствах, она воспринимается непосредственнее, чем через беспристрастные перечни фактов, достижений и открытий. Быть может, тогда-то и становится понятнее, зачем она нам всем нужна.

Устные истории Геннадия Горелика встраиваются, пусть небольшими фрагментами, в так необходимую нам летопись науки. Эти "живые страницы" - "наука в лицах", - думаю, служат той же важной задаче неотчуждения от нас науки и тех, кто ее творит.

Александр Леонович