Анатолий Сидорин
На берегу океана (фрагменты неопубликованной книги)
Introduction
Холодным июнем, около двух часов после полуночи, по пустынной дороге я направлялся к городу, расположенному километрах в шести. Тучи, начавшие собираться еще с вечера, полностью затянули небо, и тьма была абсолютно непроницаема. Я рисковал свернуть себе шею на неровной дороге, но шел, как мог быстро – до дождя нужно было отыскать ночлег. В состоянии подавленном и мрачном, под стать бродяжьей ночи, я был сосредоточен лишь на ожидании очередного ухаба. И вдруг что-то как бы толкнуло меня – я застыл на месте, не в состоянии двинуться дальше. Это что-то не было материальным препятствием, но удерживало меня в неподвижности ощущением бесконечной важности происходящего где-то рядом. Несколько минут я простоял в оцепенении, пока новый порыв ветра не объяснил мне все. Я перешел дорогу и ощупью отыскал дерево у обочины. Я коснулся пальцами листьев – да, это был серебристый тополь.
Листья серебристого тополя своеобразны. Одна сторона их жесткая, темно-зеленая, похожая на вощеную бумагу. Другая – светлая и мягкая, словно покрытая седым пушком. И, когда порыв ветра обнажает светлую изнанку листьев, дерево становится похоже на кисть полынной серебрянки, а жесткие листья его издают характерный скребуще-шелестящий звук. Три таких тополя росли на причелке дома моей бабушки, и бабушка называла это дерево нежным женским именем “тополя” с ударением на втором слоге. Летом, ночами ненастными или дождливыми, меня укладывали спать в доме. А чтобы не было душно, из рам вынимали стекла. Я засыпал при тусклом свете керосинового ночника, а за окном над моей головой ветер трепал и рвал жесткую листву. Отжив свой век, тополи высохли, и, когда мне было четырнадцать лет, я помогал отцу распилить на дрова хрупкие мертвые их тела. Той же зимой они сгорели в узкой грубе вместе с торфяными брикетами и вишневыми косточками. Лишь на старой фотографии, снятой еще до моего рождения, где нет еще у дома маленького садика с абрикосами и вишнями, ни куста чайной розы, ни беседки дикого винограда, стоят три стройных деревца, все ветви которых устремлены вверх.
Забытое детство мое, отделенное от меня тысячей километров и тысячами дней в один миг стало рядом через невнятный шелест невидимой листвы.
Событие это, казалось бы, ничтожное, но в сути своей почти чудесное, на много лет определило мою философию и мое отношение к окружающему миру. Ведь если человек действительно призван в мир для восприятия того духовного начала, которое в мире заключено, для пестования и взращивания этого начала до более высоких степеней. Вплоть до абстракций выраженных словом, то что может быть важнее и интереснее, чем уловить момент зарождения мысли? Тот миг, когда воспринимающий еще не отделяет себя от воспринятого, но состояние его души уже необратимо изменилось. Заметить область истока мысли, из которой проистекают все наши радости и горести, наши поступки, в которой мы постоянно пребываем и, возможно, поэтому остающуюся для нас невнятной и скрытой. В любой тонкой перемене настроения пытаться отыскать ту малую причину, которая ее вызвала. Это может быть звук или запах, это может быть цвет или прикосновение, но всегда это будет частичкой нас самих, рассеянных в мире. Собирая и сохраняя, часто в тайне даже от себя самих, эти частички, мы становимся собою и бережем в них свою целостность.
Именно так, через тонкие узелки узнавания, хотелось бы мне провести линию жизни по странам и городам. И начать с города, где приютился сегодня мой игрушечный домик на колесах.
Первая встреча, по адресу, более уместному в сборнике сказок, чем в записной книжке. От остановки электрички пойдешь назад, никуда не сворачивая, и найдешь дом с надписью на стене “Атом не солдат...”. Номер квартиры спросишь у соседей.
В первый вечер, часов в одиннадцать я вышел к берегу Волги. Белесые полоски тонкого льда у берега с пятнами воздушных пузырей, и тяжело, медлительно ворочается умирающая река.
Зима, когда весь город состоит лишь из сосулек и снега, вокзала и четырех улиц между общежитием и проходной. Ключ от комнаты, койка, под которую можно засунуть чемодан, и черные ветки, нарисованные неоном на обмороженном стекле. Нежданная оттепель в январе, и по мрачной гравюре расплывается капля акварели.
Вялая, неторопливая и неопрятная весна. Долгое таяние снега, когда из-под ватных сугробов проступает мусор и медные монетки. Где-то между окном дисплея и буханкой черного хлеба в ночном киоске приходит июнь.
После тусклых, по подвальному прохладных, коридоров установки “Ф” окунуться в хвойную баню черной летней ночи. В кромешной безветренной темноте пробраться по аллее к проходной, и вдруг почувствовать, как асфальт под ногами сменяется упругими кочками, а лица касаются мягкие листья яблони. Застыть на несколько минут, наслаждаясь и своим детским ужасом и бесконечно мирным покоем вокруг. Наскучив неподвижностью, у соседнего дерева начинает шумно, с тяжелыми вздохами, работать еж. Можно сделать несколько шагов в направлении звука и ощупью отыскать в траве его вздрагивающие колючки.
Цветные открытки, разбросанные от плотины до пансионата в Ратмино.
Кривая сосенка спрятала вершину под мышками у трех вызывающе стройных берез. А в стороне от тропинки, за трухлявым пнем, шевелится террикон муравейника.
Рябинка положила голову на широкую лапу сосны, и кажется, что красные ягоды наколоты прямо на иголки.
Закат купается в стеклянной стене здания, похожего на положенную на бок четвертушку цилиндра. Светло-розовые гладкие полоски лежат на реке. Над полем и темной каймой леса, над полетом стрижа золотом и рубином горят причудливые облака.
Как протяжно и горько зовет электричка у переезда, когда в сентябре за клубом багровые листья клена трогает по утрам иней. Паутинки льда на лужах трескаются под неловкими шагами.
Замкнулся круг, цветные стеклышки сложились в картину. Радость открытия уступила место домашнему уюту. И вот он весь: сосна и береза, липа и клен, без острых углов, словно сплетенный из пластилина, по провинциальному неторопливый город у реки в полукольце леса. Куда ж нам плыть?..
(Продолжение следует)